Флэнн О`Брайен - А где же третий? (Третий полицейский)
– Тогда, может быть, это такой восточный музыкальный инструмент, на котором играют арабы?
МакПатрульскин радостно хлопнул в ладоши и широко улыбнулся:
– А вот это уже близко, ну, почти совсем рядом. Вы, как я вижу, задушевный, интеллигибельный, то бишь понятливый человек. Волбык – ударение на первом слоге – это персидский соловей. На персидском языке, разумеется. Ну, как, трудный орешек я вам подсунул?
– Должен вам сказать, редко так бывает, чтобы я не нашел верного ответа или, по крайней мере, близкого к истине, – заявил я весьма сухо.
МакПатрульскин смотрел на меня с восхищением, и некоторое время мы сидели молча – каждый из нас был вполне доволен собою и собеседником, и для такой удовлетворенности были вполне существенные основания.
– Вы, без сомнения, получили университетское образование? – спросил полицейский.
Я не дал никакого прямого ответа, но попытался придать себе важный и ученый вид, сообщив себе наружность человека, хотя и сидящего на маленьком неудобном стульчике, но весьма непростого.
– Вы на меня производите впечатление человека извечной мудрости[20], – медленно проговорил МакПатрульскин.
Какое-то время он сидел молча, вперив взгляд в пол, словно что-то изучал на нем самым тщательным образом, а затем снова повернул ко мне свое иссизо-черное – в его нижней части – лицо и стал задавать вопросы касательно моего прибытия во вверенный ему район графства.
– Мне совсем не хотелось бы выглядеть человеком, который сует свой нос в чужие дела, но позвольте вас просить проинформировать нас более подробно о вашем появлении в нашем округе. Чтобы преодолеть все эти наши холмы, вам наверняка пришлось ехать на трехскоростном велосипеде? Ведь иначе как на трехколесном велосипеде их не преодолеть.
– У меня нет трехскоростного велосипеда, – ответил я довольно резким тоном, – нету у меня и двухскоростного велосипеда, и, более того, истине будет соответствовать мое заявление о том, что у меня нет вообще никакого велосипеда, как нет у меня насоса, в общепринятом понимании этого слова, и даже если бы у меня была велосипедная фара, она мне совсем не понадобилась бы, так как даже если бы я прикатил сюда на своем велосипеде, который остался дома по причине проткнутости шины, на нем нет кронштейна, на который можно было бы прицепить фару.
– И такое бывает, но не хотите же вы сказать, что приехали сюда на трехколесном велосипеде? Над вами все бы смеялись!
– Я прибыл сюда не на велосипеде, а пришел пешком, и, кстати, я не зубной врач, – проговорил я, тщательно выговаривая слова, причем весьма суровым тоном. – И меня не интересуют проблемы велосипедов с колесами разной величины, я не езжу на самокатах, на тандемах и прочих велосипедных родственниках.
Услышав это, МакПатрульскин побледнел, затрясся мелкой дрожью, схватил меня за руку крепкой хваткой и всадил в меня напряженный взгляд.
– Сколько живу-дышу на этом свете, – проговорил он сдавленным голосом, – не приходилось встречаться с более фантастическим эпилогом[21] или выслушивать более невероятную историю. Воистину, вы необычный человек, принесенный издалека, дошедший до нас из старины глубокой. До самого смертного часа не забыть мне сегодняшнего утра. Я надеюсь, вы не вводите меня в заблуждение и говорите правду?
– Нет, не ввожу и, да, говорю чистую правду.
– Подумать только!
МакПатрульскин вскочил на ноги и ладонью провел себе по волосам, приглаживая их так, что они еще плотнее улеглись на его черепе, потом уставился в окно и что-то там долго высматривал, глаза при этом так плясали у него в глазницах, что казалось, они вот-вот оттуда выскочат. Лицо его, без кровинки, стало каким-то помятым и спало, как пустой мешок.
Потом он быстрыми шагами походил по комнате, наверное для того, чтобы возобновить циркуляцию крови в организме. Наконец он остановился у полки на стене и взял с нее какой-то острый предмет, нечто вроде крошечного копья.
– Протяните-ка перед собой руку, – попросил полицейский.
Я недоверчиво вытянул перед собой правую руку ладонью вверх, а он стал водить этой своей железной колючкой на палочке над моей рукой, а потом вдруг, хотя жало оставалось на расстоянии сантиметров тридцати от ладони, я почувствовал укол прямо в центр ладони, где тут же появилась бусинка крови.
– Ну, спасибо вам, – сказал я беззлобно: слишком уж был поражен тем, что он сделал, чтобы по-настоящему рассердиться на него.
– Вам придется крепко подумать, чтобы догадаться, как я это сделал, – объявил МакПатрульскин торжествующе, – будь я не я, если не задумаетесь!
Он положил свою железную колючку на палочке назад на полку и посмотрел на меня как-то сбоку с очень хитрым видом, который называют «roi s’amuse» – «король забавляется».
– Ну, что, можете объяснить, как я это сделал?
– Нет, это выше моего понимания, – признался я, пребывая в полном недоумении.
– Да, для того, чтобы разобраться, придется провести тщательный, глубоко интеллектуальный анализ этого феномена.
– Нет, скажите мне, пожалуйста, сами, как так получилось, что эта железная колючка, не прикоснувшись к коже, уколола меня до крови?
– Эту штучку, это копьецо, эту колючку, как вы изволили выразиться, я смастерил своими собственными руками в свободное от работы время, – полицейский говорил взвешенно, спокойно, размеренно. – Копьецо это было одной из первых моих поделок. Теперь я редко вспоминаю о нем и не вижу в нем ничего особенного, но в тот год, когда я его сделал, я был очень горд собой и никакой сержант не заставил бы меня подняться утром и заниматься делами – я все время возился с этой штучкой. Могу вам сказать, что во всей Ирландии не сыщется больше ничего подобного и даже в Америке есть только одна подобная штучка, но какая именно и где, точно не знаю... И, знаете, я никак не могу успокоиться после вашего сообщения об отсутственности у вас велосипеда. Уму непостижимо!
– Давайте вернемся к вашему «копью», – настаивал я, – сделайте одолжение, поясните основной принцип – поверьте, я никому не скажу.
– Хорошо, я скажу вам, потому что вы конфиденциально-доверчивый человек, – сказал полицейский, опять употребляя слова невпопад, – вам можно доверять, и к тому же вы тот человек, который сообщил мне о велосипедах нечто такое, чего я никогда раньше в жизни и слыхом не слыхивал. Так вот, там, где вам видится острие, на самом деле – лишь начало тончайшего острого кончика.
– То, что вы говорите, замечательно, но все равно мне не очень понятно.
– Что же тут непонятного? Острие составляет в длину двадцать один сантиметр, но оно такое тонкое, что простым глазом его не углядишь. Основание наиострейшего острия достаточно толстое и прочное, но его тоже так просто не увидишь, потому собственно острие подсоединено к нему, а его-то и нельзя просто так увидеть, и если бы вы его увидели, то увидели бы и место стыка.
– Надо полагать, это острие значительно тоньше спички?
– Дело не в том, что просто тоньше, тут совсем другое. Само по себе кончиковое острие таково, что никто его увидеть не в состоянии; ни при каком освещении никакой глаз человеческий, сколь угодно острый, не осилит такой тонкоты. А приблизительно в сантиметрах двух от самого кончика острие становится таким тонким, что иногда, поздно ночью или особенно в день, который я называю днем «мягкой постели», когда, знаете, из нее никак не хочется выбираться, о нем, об этом острие, нельзя даже подумать, такое оно тонкое, его никак не получается сделать предметом обдумывания, потому что если попытаешься, то повредишь себе мозги в черепушке мучительством раздумываний о тончайшем острие.
Я нахмурил лоб, сморщил его в гармошку и попытался напустить на себя вид мудрого человека, который пытается осмыслить нечто такое, что требует концентрированного усилия всей его мудрости.
– Да, огонь в камине без торфяных брикетов не разожжешь, – изрек я.
– Мудро сказано, – сказал МакПатрульскин.
– Да, острие, конечно, исключительной остроты, – признал я, – оно прокололо кожу и вызвало появление маленькой капельки красной крови, но самого укола я почти не почувствовал, а значит, оно действительно очень острое.
МакПатрульскин хохотнул с довольным видом, уселся за стол и стал надевать пояс.
– Боюсь, однако, что до конца вы так и не поняли, – сказал МакПатрульскин с улыбкой. – Дело в том, что укололо вас и вызвало некоторое кровопускание вовсе не то острие, что вы думаете, а то, что находится в двух сантиметрах от того острия. Вот так-то – именно оно и укололо вас, и именно о нем, о том, что расположено в двух сантиметрах от означенного знаменитого кончика того предмета, и ведется наша беседа.
– Ну хорошо, – воскликнул я, – эти самые два сантиметра после острия, как, во имя всего святого, можно их назвать?
– Как назвать? Очень просто – это и есть самый настоящий кончик острия, – терпеливо разъяснял МакПатрульскин, – но он такой тонкий, что мог бы войти вам в руку и выйти с другой противоположной крайности вовне, а вы ничего бы и не почувствовали, ни малейшего пронзания, и ничего бы не увидели, и ничего бы не услышали. Оно такое тонкое, что, может быть, вообще не существует, и можно было бы размышлять о нем целых сорок шесть минут и все равно не получилось бы прицепить к нему никакой мысли. Начальная часть этих двух сантиметров кончика острия толще, чем конечная, и почти наверняка находится там, где ей положено быть, но я придерживаюсь другого мнения, если, конечно, вам желалось бы выслушать мое частно-приватное мнение.